Ворон и ветвь - Арнаутова Дана "Твиллайт" (книги онлайн полные .txt, .fb2) 📗
Иногда ей даже казалось под настойчивыми ласками супруга, что вот-вот ее плоть согреется и наполнится той сладкой истомой, о которой шептались, хихикая, подруги, но потом все случалось так же быстро и непристойно, как всегда. Лашель сопел, пыхтел, тыкался в нее слюнявыми губами, командуя, как повернуться и обнять. И она подчинялась, покорно ожидая, когда он удовлетворится и уснет, отвернувшись к стене. Потом вставала, шла посмотреть на спящих детей, не доверяя няньке, и душевный покой возвращался.
Чем же ты еще грешила? Корыстолюбием, когда смотрела на немолодого бездетного северянина и думала, что Энни вот-вот войдет в возраст и ей нужно приданое, а Эрек слишком хорош для участи безземельного рыцаря? Или маловерием, когда испугалась, что Свет Истинный не защитит твоих детей, – и взяла право их защиты на себя?
И уж чем ты точно грешна, Женни Рольмез, бывшая Лашель и нынешняя Бринар, – так это отвратительным грехом трусости. Когда далекий вой тварей Проклятого выворачивал душу слепым ужасом – ты не устояла. Сказала «да» приспешнику Нечистого, Светом проклятому колдуну – погубила и свою душу, и нерожденного малыша. Свет Благодатный, спаси и помилуй его… Пусть ей нести кару здесь, на земле, и там, дальше, но в чем виноваты ее дети? Ведь Эрек лишь защищал семью, как должно мужчине, а Энни и вовсе ничего не успела понять.
Дверь медленно открылась. Встревоженная Женевьева подняла голову от подушки, вгляделась в фигуру на пороге. Незнакомый монах смотрел на нее сурово – или так показалось в неверном свете от жаровни? Низ живота потянуло судорогой страха.
– Женевьева Бринар, одевайся и следуй за мной, – вымолвил вошедший и снова скрылся в темноте коридора.
Подхватившись, Женевьева трясущимися руками поправила нижнюю юбку, натянула снятое, чтоб не измять и не закоптить, платье, порадовалась, что у этого фасона шнуровка по новой моде впереди – не надо будить Энни, чтоб зашнуровала ее. Снова укуталась в шерстяную пелерину. Пару мгновений колебалась, но, решившись, склонилась к сыну.
– Эрре, сынок. Проснись, счастье мое…
Дождалась, пока откроются припухшие спросонья глаза, погладила рыжую вихрастую голову.
– Эрре, как согреешься, поменяй угли и переложи грелку сестре. Слышишь?
Кивнув, Эрек снова уткнулся в подушку, но тут же подскочил и окликнул уже выходящую Женевьеву:
– Матушка? Куда вы, матушка?
– Я скоро вернусь, счастье мое, – сквозь силу улыбнулась от двери Женевьева, на мгновение замерев на пороге. – Присмотри за сестрой, хорошо?
Она поспешно закрыла дверь, чтоб не выпустить и так скудное тепло из кельи. Виновато глянула на ожидающего ее монаха.
– Простите, светлый отец. Ведите. Я готова…
Восточная часть герцогства Альбан, монастырь святого Рюэллена,
резиденция Великого магистра Инквизиториума в королевстве Арморика
18-й день ундецимуса, год 1218-й от Пришествия Света Истинного
В больничной келье было на удивление уютно, как и в любой день, когда магистру случалось сюда зайти. Каменные стены выбелены известью, подновляемой каждый месяц, деревянный пол вымыт и натерт воском до блеска, постель застелена свежим бельем, а отвернувшийся к стене больной укрыт теплым лоскутным одеялом. Ровно горела пара толстых поленьев в очаге, сложенных так, чтоб дольше отдавать тепло, и воздух пах горечью: пучки чуть увядшей полыни подвешены к потолку, разложены на подоконнике, тонкие веточки разбросаны у ложа больного. Брат Амедеций, бывший профессор знаменитого Кальверанского универсария, а ныне главный лекарь аббатства, любит повторять, что первый подмастерье целителя – молитва, второй – сам больной, а третий – чистота.
Игнацию, правда, всегда казалось, что молитву почтенный брат лишь из разумного благочестия ставит впереди доброй воли больного к излечению, в глубине души полагая иначе. В любом случае только после этого в списке подручных настоящего лекаря, который Амедеций излагал послушникам назидательным тоном и с непременным загибанием пальцев, следовали природные вещества, травы и животные элементы, здоровая умеренная пища и многое другое. Неудивительно, что хвори бежали от стольких могучих противников и большинство пациентов почтенного брата выздоравливали раньше, чем сухонький старичок, похожий на белесый пушистый одуванчик на тоненькой ножке, велел готовить ланцеты, прижигания и бинты, сокрушенно покачивая головой. Только в этом случае одного из подмастерий целитель явно лишился: слипшиеся после лихорадки волосы больного грязными перьями топорщились на затылке, обращенном ко всему миру. Человек, пришедший в монастырь, молчал уже который день. И аромат полыни, казалось пропитавший здесь даже стены, мешался с тяжелым звериным запахом нездорового тела, несмотря на обтирания ароматическим уксусом во время лихорадки.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Игнаций постоял немного, глядя на больного, присел на край ложа. Сплел на колене узловатые пальцы, явственно ноющие на непогоду, замер. Кружка с водой, стоящая на столике у ложа, так и не сдвинулась с места со вчерашнего дня, а ведь он, ставя ее туда, хорошо приметил, как к блестящему глиняному боку прильнул высохший стебелек полыни, другим концом упавший на поверхность стола. И дыхание человека, ровное, мерное, с едва слышным сипением, ничуть не поколебалось, когда магистр сел рядом.
– Вечер добрый, брат мой, – негромко сказал Игнаций. – Вижу, ты еще дальше ушел по своей одинокой дороге. Мне ли, недостойному служителю Благодати, останавливать тебя?
Слова увесисто падали в безмолвие комнаты, освещенной пламенем очага да принесенным магистром подсвечником в три свечи. Игнаций говорил неторопливо, позволяя словам не просто родиться внутри, но и немного задержаться на языке, окрепнуть, как только вставшим на крыло птенцам, пропитаться внутренней уверенностью и правдой.
– И в самом деле – завидная судьба. Уйти от тревог мира, его неправды и жестокости… Скрыться, запереться в самого себя, как в келью. И пусть за ее дверями плачут голодные и обиженные, льется кровь и текут слезы – внутри тепло и покойно. Ведь тебе сейчас покойно, брат мой? Угли, припорошенные пеплом, хранят тепло долго, только вот на многих этого тепла не хватит – достало бы тебе одному. И они тоже гаснут. Когда они целиком обернутся пеплом и развеются по ветру – что скажешь ты Тому, перед Кем предстанешь?
Он снова помолчал. В прошлый раз между ними не сказано было и нескольких слов. Путник молчал, Игнаций, убедившись, что разговор с ним вести не хотят, не стал настаивать. Но больше ждать нельзя. Чем глубже человек погружается в болото отчаяния и безверия, тем труднее ему выбраться обратно.
– Знаешь, – снова негромко заговорил он, – я тебе почти завидую. Но лишь почти. Когда-то я тоже мечтал о покое. Мечтаю и сейчас, скрывать не стану. Но нынче я знаю цену собственного покоя – и платить ее не хочу. Можешь молчать и дальше, я не против. Я больше двадцати лет ждал такого, как ты, – молчаливого исповедника, не знающего ни меня, ни моих дел… Позволь мне говорить не о тебе, а обо мне самом, брат мой.
Плечи лежащего чуть-чуть дрогнули, едва заметно расслабилась, помягчела напряженная линия шеи – и Игнаций продолжил ровно и мерно:
– Двадцать пять лет назад я приехал в эту страну по повелению Престола Пастыря и светлого Инквизиториума. Да, я инквизитор. Уже старый и опытный, матерый пес Господень. А тогда был еще наивным щенком с молочными зубами. Нас было двенадцать. Полдюжины опытных инквизиторов и столько же помощников-инвестигаторов. Наставники знали, что в этих землях все еще властвует Тьма, но мы – юнцы, исполненные лихости и рвения, – не понимали. Нам казалось, что нет ничего, с чем мы не могли бы справиться… Они пришли в наш дорожный лагерь в сумерках. Дивно прекрасные юноши и девушки с голосами звонче птиц и смеющимися лицами. Просто окружили нас, смотрели с любопытством, как мы глядели бы на невиданных зверей. Смеялись, презрительно морщили носы и переглядывались. Одна из девиц протянула руку к Томасо. Кажется, просто хотела погладить его по щеке. Но он ударил девушку по руке – и она вскрикнула. Ее спутник выхватил меч. В тот миг, когда голова Томасо покатилась по траве, его наставник ударил по фэйри силой Благодати – и больше ничего нельзя было исправить.